Глава сорок первая
Шипов лес тоже остался позади. Как и Бобров — маленький, симпатичный городок на удивительно красивой реке Битюг. Киреев долго ходил по улицам Боброва и думал о Бобренке. И много позже, когда речь заходила об этом городке на Битюге, он вспоминал только Лизу и название одной из улиц Боброва — Ранняя Весна.
Затем дорога привела его в райцентр с удивительным названием Анна. Так и шел Киреев по серой и бурой, пыльной и грязной, веселой и грустной дороге. Теперь он понял — ей нет конца, как нет и начала. Пройдя воронежскую землю, разве мог Михаил не пройти по Тамбовщине
– краю своих предков? Когда бабье лето было уже на исходе, Михаил, дошедший до Шацка, резко повернул на запад. Теперь он уже спешил, чтобы попасть в Старгород до холодов и осеннего ненастья. После Осереди Киреев забыл о боли и тошноте. В день он проходил до тридцати верст.
Россия… Что Михаил, русский по крови и, как ему казалось, по духу, знал о России? Как оказалось
– ничего. Уже в первые дни своего пути Киреев понял, что жил раньше мифами о стране под названием Россия, мифами, почерпнутыми из книг, газет, телепередач, своего московского бытия. А когда Киреев сбил уже вторую пару кроссовок, когда ностальгия по прежней городской привычной жизни навсегда оставила Михаила, еще один парадокс потряс его.
За все Тебя, Господь, благодарю,
Ты после дня тревоги и печали
Даруешь мне вечернюю зарю,
Простор полей и кротость синей дали.
Да, чем дольше Киреев шел, тем глубже в самую его душу входило убеждение: нет на свете более прекрасной земли, чем Россия. Ему было обидно: почему-то в каждой области, где он побывал, самые живописные места называли “русской Швейцарией”.
В какой стране, в какой Швейцарии есть место, подобное Дивогорью? Представьте себе: на большой горе стоят Дивы — огромные меловые столбы, которым за многие века ветер и дожди придали самые удивительные формы. В самой горе, у основания Див, приютилась пещерная церковь.
Когда-то здесь на вершине стояла хазарская крепость. Поднявшись на гору, Киреев огляделся вокруг — и у него остановилось дыхание. Он не был восторженным человеком, но то, что увидел, стоя на остром “зубе” одной из Див, заставило его замереть.
Стоял тихий летний день. Внизу тоненькой серебряной змейкой протекала Тихая Сосна. В высокой речной траве, в синих струях купалось августовское рыжее солнце. И далеко-далеко, во все стороны горизонта — Россия. Михаил видел и безбрежную степь, и могучий лес, стоявший стеной за Доном.
На заливных лугах паслись мирные стада. Пастухов он не смог разглядеть — так было высоко. Под ногами пролетали птицы… Он плакал, и на память приходили слова, написанные неизвестным русским человеком в 1237 году, когда Русь опустошило монгольское нашествие:
“О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! и многими красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми месточестными, горами крутыми, холми высокими, дубравоми чистыми, польми дивными, зверьми различными, птицами бещислеными, городы великыми, селы дивными, винограды обительными, домы церковьными, и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами.
Всего еси испольнена земля Руськая, а прававерная вера християньская!” “Светло светлая”, — шептал Киреев. Как часто, сидя на кухне с друзьями, он тоже “хоронил” “свою” Россию. Но ведь и тот безвестный русский человек прощался со своей “землей Руськой”. А она жива.
– и хотелось жить дальше, жить и благодарить Бога за то, что Он сделал его частичкой этой великой прекрасной земли под названием Россия. Стоя здесь, на Диве, Михаил как никогда понимал чувства великого Суворова, однажды воскликнувшего:
“Какое счастье! С нами Бог, мы — русские!” Конечно, места, подобные Дивогорью, встречались ему не часто. Но с таким же трепетом стал относиться Киреев и к тихим рощицам, и к полям, бескрайним, как сама Россия. Что уж говорить о его самой большой любви — к русским рекам.
Его записная тетрадь хранила названия рек, речек, речушек, в которых Киреев купался, умывался, на берегах которых сидел долгими летними вечерами, ловя в их водах последние отблески вечерней зари. Названия рек звучали для него как ангельская музыка.
Благодаря им он и Россию стал представлять себе чем-то одушевленным. Если дороги — это нервные узлы, сухожилия Руси, то реки — ее кровеносные сосуды. Мистика — скажет кто-то. А пусть и так! Но после Осереди мог ли Киреев не стать мистиком?
Он шел по любимой своей России, а в записной книжке все меньше и меньше оставалось свободного места: Польной Воронеж, Ламочка, Осетр, Мостья, Ранова, Красивая Меча, Непрядва, Вырка, Иста, Снежедь, Кудесна, Гусь, Любошевка, Колпенка, Рать, Большая Курица, Гаврило, Данило, Проня, Мошка, Ворона, Улыбыш, Скнига, Орлик, Дубрава, Крапивенка, Ягодная Ряса, Ястреб… А были реки, чьи названия так и оставались тайной для Киреева — ведь ушли в небытие древние народы, некогда жившие на их берегах.
И только реки сохраняли отголоски почти мертвых языков. Почти — потому что другой народ, русский, принял как наследство эти названия: Дандур, Никур, Нинор, Насмир, Судогда, Шиворонь, Клязьма, Мокшур, Ирмес, Нугрь, Кермись, Войнинга… Можно даже сказать, что по рекам Киреев стал самым настоящим специалистом, если так можно выразиться.
Это только на первый и к тому же поверхностный взгляд реки отличаются шириной и глубиной. У каждой реки свой характер, свои особенности. В отличие от северных, реки центра России более древние — на них нет порогов, которые сгладило бесконечное время. Только на Зуше под Новосилью встретил Киреев пороги. А еще он узнал, как начинаются реки
– совсем не с голубого ручейка, как поется в детской песенке. Рождение русской реки практически нельзя проследить. Обычно начало реки — это один или два сухих лога в поле, покрытых луговой травой. Старики могут показать вам место, где когда-то, во времена почти былинные, вытекал ручеек.
Но сейчас на десятки метров — сухо. Но вот через версту — несколько логов сливаются в один, большой. Если неподалеку находится деревня, в ней обязательно вы увидите первый искусственный пруд, но и он еще не источник реки — его наполняет таяние снегов и легкие паводки.
Вы идете дальше — и вот уже перед вами “ржавцы” — лужицы сначала стоячей и ржавой воды, а затем все более чистой. Вокруг — заросли осоки и другой болотной травы. Близ следующей запруды обыкновенно можно видеть очертания первых речных берегов, хотя настоящие ключи, бьющие, как правило, из обнаженных глин или известняков, появятся ниже.
Ключей все больше и больше, из них бьется хрустальная ледяная вода. Но бьется тонкой слабой струйкой, не достигающей поверхности. И только из самого последнего ключа бежит маленький ручеек и сливается с таким же. Люди такое место и считают истоком реки, хотя без сухих логов, ржавцев ее не было бы… Нрав, характер реки Киреев определял сразу же, с первого взгляда.
Не любитель классификаций, более от нечего делать, он разделил тем не менее реки тех мест, где проходил, на шесть видов. Первый: река течет в широкой и глубокой долине. Правый берег — высокие глиняные и песчаные обрывы с множеством оползней.
Левый, низкий берег с обширными заливными лугами и многочисленными старицами. Дно у таких рек песчаное, вода чистая, ровная и прохладная. Много мелей. Самая известная из рек такого типа — Ока. Второй вид: река течет в более узкой, но и более глубокой долине.
По берегам, часто болотистым, много ключей. Дно глинистое, вязкое. Вода мутная, вверху — теплая, а внизу — ледяная из-за обилия ключей. На таких реках много омутов, в одном из которых Киреев едва не утонул. Течение слабое, а потому река часто цветет.
Это Упа и ее притоки. Третий вид: ленивая река, течение медленное, берега низкие, почти без долины. Дно — сплошной ил, зато кувшинок — изобилие. Вода прозрачная и очень теплая. Дно от самого берега глубокое, мелей нет. Таких рек особенно много на границе Рязанской и Тамбовской областей, где они называются Рясами.
Есть Ягодная Ряса, Становая Ряса… Четвертый вид: крутые берега, узкая, прихотливо вьющаяся речная долина, каменистое дно. Вода холодная, течение быстрое. В половодье такие реки разливаются не в ширину, а вышину. Это Красивая Меча, Зуша, Дон в пределах Среднерусской возвышенности.
Пятый вид, очень редкий: глубокая и широкая долина. На низменном берегу — прекрасные пойменные луга и старицы. Вдоль реки тянутся то ли рощи, то ли леса, их еще называют уремами: корни деревьев часто растут в воде. Дно песчаное, вода чистая и ровная, с одинаковой температурой на дне и наверху.
Быть может, читатель несколько утомился от подобных подробностей. Пригодится ли все это ему
– не знаю. Автор просто хотел показать, насколько глубоко и серьезно увлекся наш странник реками. А вот озер на его пути попадалось очень мало, а потому Киреев до сих пор относится к ним равнодушно. “Не зацепило”, как любил говорить он сам.
А люди… Люди, встреченные им в пути, “зацепили”. Случай в деревне Галичья Гора стал для Михаила переломным. Но и до него он другими глазами уже смотрел на многое. Во время странствий и после Киреева часто спрашивали: вам не страшно одному в наше время ходить, да еще пешком?
Михаилу только и оставалось, что пожимать плечами. В самом деле: страшно ему не было, но это, согласитесь, не повод ни для хвастовства, ни для восторгов. Везло ли ему, Господь или чьи-то молитвы хранили, но так получалось, что Кирееву встречались сердечные и хорошие люди.
А в конце странствий он уже мог с гордостью сказать, что знает русских людей не понаслышке, не по телепередачам или книгам классиков. Киреев легко находил общий язык и с пожилыми крестьянками, имеющими четыре класса образования, и с профессорами высших учебных заведений, и с юными школьницами, и убеленными сединами монахами.
Правда, особой своей заслуги в этом Михаил не видел. Он сумел понять одну простую истину: хочешь открыть сердце другого человека — открой сначала свое. А это было сделать труднее, чем изучить все созвездия на небе или научиться бесшумно ходить по сухим веткам.
Для начала Кирееву предстояло стать одним из этих людей и в то же время остаться самим собой. А еще суметь смирять собственную гордыню, признавая за другими достоинства, которых не было у него, не впадая, однако, в мнимую смиренность, от которой за версту пахнет ханжеством и еще большей гордыней.
Михаил в дороге учился не только обходиться без часов и спичек. Он учился прощать и просить прощения, учился, разговаривая с человеком, не только слушать, но и слышать. Оказалось, что даже найти ночлег — это целая наука. Нет, еще были заповедные места, например, Мещора, где в глухих лесных деревнях люди спорили за право взять себе на ночлег пришлого человека.
Но потому такие места и называют заповедными, что они редки. Чаще Киреев сам искал, где остановиться на ночь, если была такая необходимость. Все-таки обычно Михаил предпочитал, никого не беспокоя, спокойно расположиться на ночлег где-нибудь в поле или старом саду.
Но ведь дожди в наших краях не редки, да и после 14 сентября начинаются заморозки. Так вот, если подойти к первому встречному и попроситься на ночлег, как бы добр и милосерден тот человек ни был, он почти наверняка откажет, ибо в душе у него родится вопрос:
“Почему из всех обратились ко мне?” Затем он подумает: “Как бы чего не вышло”. И в мыслях таких нет ничего обидного. Опыт, который дала Кирееву дорога, научил его тому, что, просясь на ночлег, надо прежде всего… не проситься на ночлег. Исходя из своей любимой теории парадоксов, Михаил пришел к выводу, что чем сильнее чего-то хочешь, тем у тебя меньше будет шансов это получить.
Не жди многого от людей, а будь благодарен им за улыбку, приветствие, доброе слово, разговор. Киреев знал, что Бог в любом случае не даст ему пропасть, а потому совершенно спокойно, не думая о том, где сегодня он будет ночевать, говорил с человеком о его деревне, видах на урожай, наиболее короткой дороге или о том, какой гриб для посола лучше — белый или свинух.
Проходило какое-то время — и между двумя людьми (это было похоже на таинство) вдруг возникала невидимая связь, интерес, симпатия. И Киреев не удивлялся, когда встреченный им человек неожиданно спрашивал его: “А где вы будете ночевать?
” — “Не знаю”, — совершенно искренне отвечал Михаил. И благодарил, если его приглашали в дом. И не роптал, и не обижался, если оставался без ночлега, если в деревне или селе ни один дом не открывал перед ним свои двери. Вот это была вторая истина, которую он постиг: мало
– просто не обижаться, надо благодарить Бога, других людей даже за тот отрицательный опыт, который выпадает на твою долю. Попадались ли ему явно плохие люди? Все в мире относительно. Язык не повернется назвать хорошими Гнилого и Бугая.
Однако сам Киреев так и не повстречался с ними. Однажды в тамбовской деревне Юрловка Киреева буквально выгнал, нет, не из общежития, где он остановился, а из деревни председатель местного колхоза. Этот мужик орал на Киреева, обещал спустить на него собак, бил себя в грудь:
“Я здесь хозяин, моя воля — закон”. Рядом, в комнате, испуганно вжавшись в свои стулья, сидели то ли украинцы, то ли молдаване, работавшие в колхозе по найму. Киреев спокойно выслушал председателя, пожал руку людям, которые хотели приютить его, и ушел из деревни.
Испугался ли он хама-председателя? Нет. Мог ли, воспользовавшись наличием разных журналистских “корочек”, отомстить за себя? Безусловно. Для этого надо было попасть в райцентр и начать добиваться справедливости. Да, ему пообещали бы прилюдно наказать зарвавшегося “нового колхозника”, а потом просто пожурили бы юрловского владыку, посоветовав ему быть в следующий раз умнее.
Разумеется, можно было потешить собственное самолюбие и написать статью в газету. Но Киреев почувствовал не гнев, а только жалость к бесправным жителям Юрловки, по году не получающим зарплату, к молдаванам, которых обирал председатель, и к самому председателю.
Не удивляйтесь. Этот мужик орал на него, размахивая руками, а Киреев видел бегающие глазки, в которых был нескрываемый страх. Председатель боялся, что люди все расскажут приезжему журналисту, а тот захочет поинтересоваться, откуда у председателя колхоза, где все развалено-переразвалено, — такой прекрасный коттедж.
Если бы хоть один человек в Юрловке осмелился поднять голос в защиту Киреева, ведь такое дикое нарушение законов гостеприимства явно противоречило всем обычаям русского народа, — он бы остался, дабы поддержать их. Они смолчали. Но Михаил знал, что завтра в любом случае ему идти дальше, а этим людям здесь жить.
Другой вопрос, надо ли так жить? Но это, как говорится, уже совсем другая история. Киреев вечером того же дня пришел в село Туровское, где познакомился с чудесными людьми, супругами Туровскими, их многочисленными детьми и внуками. А заночуй он в Юрловке — этого знакомства просто не было бы… И головы Конфуция будет недостаточно, чтобы разобраться во всем этом, думал Киреев.
Ведь выходило, что он должен был сказать спасибо председателю за то, что встретил Туровских. А больше… больше, пожалуй, Киреев и не мог вспомнить ничего плохого. Более того, не раз и не два его до глубины души, до слез трогало гостеприимство русских людей, их радушие, щедрость… Было это под Бобровом.
Дорога шла через лес. Надвигалась ночь, а до города еще предстояло идти и идти. Судя по карте, деревень в этих местах не должно было быть. И вдруг в просвете среди деревьев — огонек. Киреев не поверил своим глазам. Но глаза его не обманули.
Посреди зеленого луга, окруженного сплошным лесом, стоял домик — последнее напоминание о деревне Зеленый Луг, некогда находившейся здесь. В домике с недостроенной крышей, без электричества жил переселенец из Киргизии Александр Лебедев.
– Понимаете, — говорил Александр Кирееву, — и в Киргизии, и в Казахстане у русскоязычных, на мой взгляд, нет будущего. Там забыли, кто учил их элементарной грамоте. Теперь же они все делают для того, чтобы мои девочки стали людьми второго сорта.
Здесь, в России, я дам им образование, чего бы мне это ни стоило. Конечно, нам тяжело, но я стараюсь не раскисать. И вообще, я по природе оптимист, но порой сидишь под этим прекрасным звездным небом и думаешь: “Почему мы никому не нужны?
Долгим был этот грустный монолог. Александр действительно держался с достоинством. Не без гордости он рассказал Михаилу о том, что пусть и влез в долги, но купил корову. Теперь она их кормилица. Сам Александр сторожит поля сельхозтехникума, недостроенный дом принадлежит той же организации. Получает мало. Когда последний раз ел мясо, он и не помнит, сахара купить не на что.
– Я готов работать. И день, и ночь. Но в Боброве своих безработных много. Тут мне директор сельхозтехникума говорит: мы озеро за твоим домом выкопали, гусей будем в него запускать. Выращивай, мол, тебе тоже прибыль будет. Какая прибыль?!
Да, озеро выкопали, гусей запустили, а построить ограду — денег не хватило. Вокруг лес, лисиц — полным-полно. Я — с одной стороны озера, эти рыжие бестии — с другой. Короче, теперь я в долгах, как в шелках. Утром Киреев проснулся от шепота хозяев.
Встав, он понял все: Ольга, жена Александра, собрав последние остатки муки, испекла ему на дорогу блинов. Ему, которого они никогда больше не увидят, для кого Зеленый Луг — только короткая остановка на пути… Когда все завтракали, маленькая восьмилетняя Ира проговорилась: “Мам, а говорила, что блинов испечешь только на мой день рождения…”
Киреев шел к большаку, а Лебедевы стояли у своего домика и махали ему вслед: Саша, Оля, Олеся и Ирочка…
…А в Лихвине он ночевал у супругов Иконописцевых. На центральной площади своего родного городка, самого маленького в России, Георгий Алексеевич Иконописцев развел прекрасный яблоневый сад. Развел не по приказу, не ради денег или славы, а просто ради того, чтобы Лихвин стал еще уютнее и краше.
Они сидели за богато накрытым столом — Иконописцев, его жена Евдокия Даниловна и Киреев. Георгий Алексеевич — маленький, очень живой, супруга же наоборот — большая, спокойная, молчаливая.
– Понимаете, — говорил Иконописцев, — человек для чего ведь должен жить? Для того, чтобы земля, на которую он приходит, стала хоть чуточку красивее. Я знаю, надо мной многие смеются. И когда я специально в Киев ездил, чтобы привезти оттуда черенки плакучей ивы и посадить их на могиле нашего героя Саши Чекалина, — тоже смеялись.
А потом супруги пели песни, которые сочинил сам Георгий Алексеевич. Пели, как жили и работали, — душевно. Только муж заводил высоким голосом, а жена Евдокия Даниловна подпевала низким, грудным.
Совсем другие песни пели Кирееву в курской деревеньке Курносовка Софья Ивановна Мордвинова и ее дочь Валентина Григорьевна. Эти песни сочиняли старушки-богомолицы, странствующие монахи, которых в хрущевские времена прятали по домам набожные люди.
Крест тяжелый, крест тяжелый,
Нету сил его поднять,
А нести его ведь надо –
В нем Господня благодать.
Крест тяжелый, путь далекий,
Кто поможет донести?
Помоги мене, Спаситель,
Здесь на жизненном пути!
Крест тяжелый, крест тяжелый,
Сам Господь его поднял,
Нес Он с трудностью великой,
Посреди пути упал.
И упал с крестом Спаситель,
Никто руку не подал…
Это была долгая песня, описывающая крестные часы жизни Спасителя. Напев простой, немного заунывный, но никогда с Киреевым такого раньше не было: каждая строка песни сразу запоминалась, будто заученная наизусть. Так кирпич подгоняется к кирпичу, когда каменщик кладет стенку. А заканчивалась эта песня словами:
Если будешь раб ты верный,
То ты дальше крест неси,
Ороси свой след слезами,
В путь за Господом иди.
И Царицу, Мать небесную,
Ты на помощь призывай,
Помогать Она тебе будет,
Только ты не унывай.
И когда потом в пути Кирееву приходилось несладко, он вспоминал эти строки: “Только ты не унывай”.
Каких только людей не встречал Михаил в пути! С кем-то и поговорить удавалось с минуту, а теплое чувство, оставшееся после разговора, еще долго держалось в душе. В Судогде он спросил дорогу у девушки, оказавшейся медсестрой, идущей домой с ночного дежурства.
Они поговорили — и пошли в разные стороны. А потом, пройдя с десяток метров, вдруг обернулись одновременно. Обернулись и улыбнулись смущенно. И во взгляде каждого была грусть. Может быть, о чем-то несбывшемся? Киреев так и не узнает никогда, как зовут эту медсестру из Судогды.
Как не узнает имени чудного мужичка, упорно хотевшего затащить Михаила в свою избу, чтобы показать изобретенную им машину с вечным двигателем, над которой он работал пятнадцать лет. Не спросил Киреев и как зовут бабушку, бросившуюся ему на помощь, когда огромная уличная собака, сорвавшись с цепи, кинулась на Михаила.
– Ах ты, отродье, ах ты, бестия, зачем на человека кидаешься, злыдина? — храбро отбивала бабушка его от собаки. А потом сказала Кирееву: — Пойдемте, я вас до конца деревни провожу. У этой зверюги жуткие зубы, она всех прохожих перекусала.
Не надо думать, что Киреев смотрел на Россию, на русских людей как бы сквозь розовые очки. Нет, он видел и жуткое пьянство, и грязь, и нищету, и хамство, и беззаконие, и покорность этому беззаконию, и потакание хамству… Но Михаил любил эту страну, этих людей.
Нельзя человеку говорить все время: “Ты свинья, свинья, свинья” — он и в самом деле тогда захрюкает. Ему даже пьяненькие, жадненькие и грязненькие люди виделись другими. И для них у него находилось доброе и искреннее слово. Киреев даже образ придумал: лежит на земле алмаз.
И засыпан алмаз навозом, грязью, мусором. Не поленись, разгреби мусор, выброси грязь — и в твоих руках засверкает алмаз. Боишься испачкать руки, говоришь — не может быть в этой земле алмаза? Бог тебе судья… После странствий по всем этим проселкам, дубравам, затерянным в глуши деревушкам, после посещения городов, сонно смотрящих окнами старых домов в спокойные воды рек, у Киреева уже не проходило ощущение, что он прикоснулся к чему-то чистому-чистому, светлому-светлому.
С горькой усмешкой вспоминал он теперь “мудрецов”, живущих в столицах, делящих людей на элиту и толпу, определяющих, кто есть совесть нации, кто достоин звания первого интеллигента, а кто — второго и так далее — по ранжиру. Вспоминал их эмоциональную надрывность, страсть к позе, любовь к патетике, громкой фразе.
А здесь, в глубинке, были другие люди. Они мало говорили, внимательно слушали, никогда не спешили с выводами. Но если открывали другому душу, то открывали без утайки, до донышка. И разве было зазорно учиться у них? Когда в одной тульской деревеньке Николай Петрович Дацков, бывший колхозный конюх, говорил с Михаилом о жизни, тот только диву давался мудрой живописности языка этого человека.
– Ты понимаешь, Прокофьич, куда этот сукин сын клонит? — спросил он Киреева.
– Куда?
– Знаешь, как в России называли публичные дома?
– Не знаю.
– Домами терпимости. А теперь хотят всю страну сделать… Тьфу, — старик даже плюнул.
– Николай Петрович, но этот, как вы сказали, сукин сын вроде бы добра всем нам хочет…
– Не верь, Прокофьич, не верь. Терпимости в России, видишь, мало. А вот Господь приказывал быть кроткими, чистыми сердцем, жаждать правды — разве не так?
– Блажени, милостивии, яко тии помилованы будут, — неожиданно произнесла доселе безмолвно сидевшая Елизавета Петровна, вдовая сестра хозяина дома.
– Вот! — обрадовался подсказке Дацков. — Правильно! Милосердными быть надо. А о терпимости ничего не сказано. Знаешь, Прокофьич, почему?
– Почему?
– Если человек терпим — значит, не любит никого.
– Ну ты загнул, братик, — вновь подала голос Елизавета Петровна.
– Не любит! Они теплохладные — все эти терпимые. Когда мою внучку будут убивать… ладно, ладно,
– поправился старик, — не убивать — жизнь ей портить станут, соблазнять… Не знаю, кто — сектанты, наркоманы, человек какой плохой, да кто угодно, — я смогу относиться к этому терпимо? А где-то сейчас, в Туле или Москве, с внучкой, дочерью или сыном другого человека происходит такое.
– Но ты же не такой, Николай. Что на себя наговариваешь?
– И слава Богу, сестра, что не такой. Пойми, Прокофьич, все эти слова о терпимости — сладкий яд. Зло сначала всегда в меньшинстве. А потом живешь, живешь, и тебе кажется, что оно, зло, — везде. Кругом одно зло. Почему? А ты представление имеешь, как действует любое меньшинство?
– Какое меньшинство, Петрович? — спросил сельского философа Киреев.
– Любое. Сначала оно, меньшинство, скулит: не бейте, пощадите. Пощадили. Вот такие терпимые, как те. — И старик показал на экран телевизора, где уже все в студии убеждали друг друга в том, что Россия никогда не станет цивилизованной страной, пока у нас так мало терпимости.
— Меньшинство уже без скуления просить начнет: да, мы другие, но почему вы за это презираете нас? Хорошо, такие так такие. И вдруг резкий окрик. Это меньшинство уже требует у большинства: не кажется ли вам, господа хорошие, что пора нам местами меняться?
– Ты о голубых, что ли, говоришь? — спросила Елизавета Петровна.
– Я про все цвета радуги объяснял, — парировал Николай Петрович. — Дело не в цвете — он для удобства дается, дело в сущности. Почему не спрашиваешь, Прокофьич, о какой я сущности говорю?
– И то правда, о какой? — послушно откликнулся Киреев.
– А о той самой. Дело ведь не в том, кого больше и насколько. Завтра, предположим, все терпимыми станут, а я все равно буду себя большинством считать.
– При Хрущеве это культом личности называли, — сестра философа явно была не обделена чувством юмора.
– Ты только о Никите мне ничего не говори, — вскипел старший брат. — А то я здесь такого наговорю. Я потому буду большинством, что знаю: я за Добро против Зла. Не перебивай, сестра! Да, надо мной можно посмеяться, мол, возомнил о себе, да и откуда мне знать, за Добро ли я на самом деле. За Добро. Потому что хочу быть милосердным, жаждать правды и быть кротким.
– А можно быть кротким и нетерпимым одновременно? — спросил Киреев.
– И можно, и нужно! Получается не всегда, но нужно. Тут нам давеча священник наш про Марка и про Унию рассказывал. Как его бишь звали…
– Эфесский? — подсказал Киреев. — Если про Унию, то это Марк Эфесский.
– Точно! Ведь все тогда эту треклятую Унию с Римом приняли, даже епископы. А он один остался или почти один. Его уговаривают: смотри, мол, какие люди согласились, не чета тебе. Соглашайся и ты. И знаешь, Прокофьич, что Марк им сказал? — Хороший рассказчик, старик сделал эффектную паузу.
– Понимаю, Николай Петрович. Мне один очень мудрый… нет, не так… Очень святой жизни человек сказал: люби Бога — и делай, что хочешь.
– Правильно. Вот мы и дошли до сути. Вспомним, как сказано: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим…
– …и возлюби ближнего твоего, как самого себя, — закончила цитату Елизавета Петровна.
– Точно. Возлюби ближнего, а возлюбишь по-настоящему — и уйдет вся твоя терпимость в тартарары.
А потом Киреев просто перестал удивляться, так много повстречал он в дороге философов, изобретателей и поэтов, хоть по жизни числились все они конюхами, рабочими, учителями, библиотекарями. Ведь важно не кто ты, а что у тебя в голове и сердце.
Впрочем, один раз Киреева все-таки удивили. В маленьком городке Тишанске, меньше которого в России разве что Лихвин, он заночевал у местного краеведа, в прошлом учителя истории Олега Игоревича Толстикова. В свое время Киреев читал речь Достоевского на открытии памятника Пушкину в Москве, в которой Федор Михайлович написал о всемирной отзывчивости нашего русского гения, о том, что именно Пушкин разделяет с народом нашим эту способность.
Главнейшую способность нашей национальности — подчеркивал Достоевский. Но все равно, то, что увидел Киреев в захудалом городке, поразило его. Оказывается, на квартире Толстикова каждую неделю собирался кружок любителей английской поэзии.
Правда, входило в него всего шесть человек. Но представьте себе: Тишанск, древний городок, потерявший даже статус районного центра. Из предприятий работает только хлебозавод. По вечерам отключают свет. Зарплату и пенсии задерживают по полгода и больше.
И вот именно здесь Кирееву посчастливилось поприсутствовать на заседании кружка любителей английской поэзии. Опять отключили свет, начавшаяся осень бросала в окно маленького домика на улице Урицкого желтые листья. На столе самовар.
Встречаемый бурными аплодисментами хозяин ставит керосиновую лампу на стол. Аплодисменты предназначались лампе, но Толстиков все равно кланяется. Он и открывает очередное заседание кружка, на котором обсуждался всего один вопрос: чей перевод стихотворения Джона Китса “Кузнечик и сверчок” лучше — Маршака, Пастернака, Сухарева, Спендиаровой, Покидова, Новиковой или Чухонцева.
Вовеки не замрет, не прекратится
Поэзия земли. Когда в листве,
От зноя ослабев, умолкнут птицы,
Мы слышим голос в скошенной траве
Кузнечика. Спешит он насладиться
Своим участьем в летнем торжестве,
То зазвенит, то снова притаится
И помолчит минуту или две.
Глава сорок четвертая
Гусиная стая, возвращавшаяся с далекого юга к родным северным озерам, над этим огромным скоплением домов, труб, машин и людей старалась пролететь как можно быстрее. Гуси летели сосредоточенно и безмолвно.
Киреев проснулся. Увидев, что часы показывали уже восемь утра, вскочил с постели.
– Надо же, что только не приснилось! Какие-то гуси, дороги, иконы… Жаль, все остальное забылось, что-то любопытное было, — с недавних пор у Михаила Прокофьевича Киреева выработалась привычка говорить вслух. — К чему снятся птицы? Надо посмотреть сонник. А икона?
И тут он вспомнил, что не время разговаривать, а пора бежать в больницу, на консультацию. Михаил Прокофьевич изрядно нервничал, но что-то подсказывало ему: все будет хорошо. Ждал он недолго. Заранее записался в числе первых, так как сегодня у Киреева было множество дел. Самое главное — рандеву с банкиром Хайкиным. Дай Бог, чтобы все задуманное получилось, дай Бог.
– Киреев! — Это вызывали его.
– Раздевайтесь до пояса и ложитесь на кушетку. Молодой врач, судя по табличке — Кравчук Владислав Игоревич, осматривал Киреева долго и внимательно.
– Вот здесь больно?
– Да, немножко. И левее еще. Угу, вот тут. Что-то серьезное, как вы думаете? Взгляд врача упал на пиджак Киреева, висевший на спинке стула. Точнее, на значок, приколотый к лацкану: “Торпедо”.
– Вы торпедовец, Михаил Прокофьевич? — неожиданно спросил врач.
– Да, — удивленно ответил Киреев. — Почти тридцать лет болею. Еще когда Стрельцов играл. Тогда у нас команда была! Великая команда!
– Я вообще-то за “Спартак” всю жизнь болею. Но “Торпедо” уважаю. Наши, конечно, опять первыми будут, а ваши, думаю, за третье место поборются.
– Да я надеюсь. У них вроде тренер новый. А что у меня, Владислав Игоревич? Что-то серьезное?
– Пустяки. Ваша Марина Петровна перестраховщица. Банальный гастродуоденит. Сейчас я рецептик вам выпишу. А так — порежимьте с месяц, поменьше волнений — и все будет нормально. Они простились как лучшие друзья. С плеч будто гора свалилась. В вестибюле у Киреева сработал мобильный телефон.
– Ты где пропадаешь? — его старый друг свободный журналист Костя Веничкин чуть ли не орал в трубку. — Быстро в банк поезжай.
– Все, еду. Я из больницы. У меня все хорошо.
– Ты даже не знаешь, как у тебя хорошо. Иоська тебя ждет.
– Что, согласен дать интервью?
– Не угадал! Гони бутылку, что это я, — ящик коньяка: тебя на работу в банк берут.
– Кем? — опешил Киреев.
– Замом Хайкина. Будешь курировать связь с общественностью.
– Слушай, сегодня не первое апреля, а седьмое.
– Да не шучу я, старик. Сам в трансе. Ему твои статьи показали, досье на тебя.
– Досье?
– Милый мой, это же крупнейший банк, государство в государстве. Но он статьи и читать не стал, на морду твою посмотрел и как отрезал: берем, говорит.
– Почему?
– Политика, брат. Сам посуди: ты у нас блондинистый, глаза голубые, добрые. На тебя посмотришь
– и тебе верить хочется. Скумекал, наконец?
– Да. То есть нет.
– У них раньше на твоем месте некий Рябинин работал…
– Фамилия мне ни о чем не говорит.
– Старик, фамилия говорит только тогда, когда твою фамилию все знают. А это — уровень Хайкина и выше. Так вот, на этого Рябинина только посмотришь — сразу видно: жулик. А ты — честный человек.
– Откуда ты знаешь?
– По крайней мере, на данном этапе. Да еще и с внешностью аборигенской нации. Я же тебе сказал
– это политика. Скумекал, наконец?
– Кажется, да. Что я должен сейчас делать?
– Одеть лучший костюм.
– Уже.
– Одел уже? Лучший? На котором значок “Торпедо”? — Вздох в трубке. — Если это лучший… Ничего, скоро прибарахлишься. Только “Торпедо” сними, а вдруг он за “Динамо” болеет? И мчись сюда. Что есть духу.
Когда вечером немного пьяный и очень счастливый Киреев пришел домой, дверь, к его удивлению, была открыта. На кухне, как ни в чем не бывало, суетилась Галина.
– Ты что здесь делаешь? — опешил Михаил Прокофьевич.
– Котик! — И Галина бросилась на шею мужа.
– Постой, постой. А как же этот, Павлов?
– Ну вот, я думала, он обрадуется…
– Я обрадовался, но ты же к нему ушла.
– Да дурак этот твой Павлов.
– Мой?
– Не придирайся к словам. Ты сам просил меня вернуться. Ну все, все. Обними меня. Вот так. Хороший мой. Кстати, а это правда, что ты у Хайкина будешь работать? …Киреев вскочил, как ужаленный. Где сон, а где явь? Он осмотрелся. Это не московская квартира. На столе стоит икона, под ногами, свернувшись калачиком, спит Сверчок. Как же хорошо стало сразу Кирееву!
– Вставай, рыжий, а еще зверь называешься, — тихонько толкнул Михаил ногой Сверчка. — Хоть с тобой поделюсь радостью. Просыпайся, кому я сказал! Представляешь, вот парадокс так парадокс. У меня во сне сбылось все, о чем я мечтал год назад.
И как мечтал, рыжий! А сейчас я проснулся в холодном поту. Но к чему этот сон? Так, часов у нас нет, календаря тоже. Когда вчера я брал молоко у Потапыча, он сказал… Что же он сказал? Вспомнил: к нему завтра, то есть сегодня, придут дом страховать.
Обещали, говорит, двадцать девятого апреля. Теперь все понятно! То, что его сегодняшний сон не случаен, Киреев Сверчку рассказывать не собирался. Но теперь и сам все понял окончательно: первого мая — день рождения Лизы. А он ни на могилке ее не был ни разу, ни родителей девочки не видел.
Да и вообще, не слишком ли долго он отходит после мартовского стресса? То необычно ранняя Пасха, то хлопоты с переездом в Старгород Федора. Парень — умница, купил дом совсем недалеко от киреевского и сейчас обустраивает его. Домик запущен немного, но Федор обещается к июлю — они с Юлей решили сыграть свадьбу в день своей необыкновенной встречи, в конце июля, — все справить.
Михаил в меру своих сил помогал и помогает Новикову. Потихонечку принимает больных — два раза в неделю приходит в старгородскую поликлинику, где его друг, главврач Владимир Петрович Онежский, выделил ему кабинет. Приходят к Кирееву с уже поставленным диагнозом, и он просто рекомендует больным те или иные травы.
Владимир Павлович сам упросил об этом Михаила. Бюджет практически не выделяет больше средств, даже йода и бинтов купить не на что. Онежский замыслил, что с весны несколько его санитарок будут собирать по окрестным полям и рощам травы, которые потом больные смогут купить по цене более дешевой, чем в обычной аптеке.
Понятно, что ключевой фигурой в этой цепочке становился Киреев, который должен рекомендовать, какие травы надо больному пить. Михаил долго сомневался, но из уважения к другу и после благословения местного священника отца Николая согласился.
Поставив, правда, два условия: Онежский не должен платить ему денег, а только обязан был приставить к нему молодого врача, который должен или должна будет потихоньку перенимать эту науку. Друзья ударили по рукам. Киреев быстро собрался в дорогу.
Отдал Юле Сверчка — и уже вечером того же дня был в Москве. Москва показалась ему похорошевшей и более светлой. Но все равно, в первопрестольной Киреев чувствовал себя гостем. Ночевал он у старинного приятеля, впрочем, особо ему не надоедал: утром уходил, приходил вечером.
Съездил в Коломенское, побродил по тем местам в центре города, где любил ходить в молодости. Было у Киреева огромное желание съездить на прием к Кравчуку. Да, это было бы очень эффектно, зайти к нему и небрежно бросить: “Хок эрат ин фатис” — “Так было суждено”.
Но правы те же древние: “Альтисима квэкэ флюмина минима сону лябунтур” — “Самые глубокие реки текут с наименьшим шумом”. Эффектно, но глупо. Что можно сказать этим приходом? Что Кравчук Владислав Игоревич ошибся, заранее похоронив его?
Так не ошибается тот, кто ничего не делает. Сказать, мол, передайте вашим больным, чтобы никогда не теряли надежды? Но ведь его случай действительно очень редок. А надеяться надо всегда. Одним словом, в больницу Киреев не пошел, зато сходил на футбол.
Ему было интересно рядом с молодыми ребятами в черно-белых торпедовских шарфах. Киреев купил себе такой же, а потом прокричал от души полтора часа на трибуне “Лужников”. Получив дозу адреналина, поехал к маме одного своего друга, увы, уже ушедшего.
* * *
Ира решила так: кому дорога память о Лизе — тому ничего не надо напоминать, а потому никого в этот день она не звала. Раньше всех, в десять утра, пришел Виктор.
– Давай я тебе помогу.
Он уже три месяца жил у своих друзей в ближнем Подмосковье. Ира подала заявление на развод, но не хватало, как ей объяснили, судей, и их дело все никак не могли рассмотреть. Сегодня Ира не стала ругаться. Спросила:
– Деньги есть?
– Немного.
– Возьми в обычном месте, в шкафу, сбегай в магазин, я не все купила.
– Хорошо, давай сумку.
– Уже забыл, где сумки лежат?
– Не забыл, но не хозяин я теперь здесь. Может, кто другой появился? — Видимо, этот вопрос волновал Боброва.
– Не болтай ерунды. Когда появится — узнаешь первым. Обещаю. Еще через час пришла Наташа. Они теперь виделись очень редко. Узнав, что Котеночкина часто бывает у Вороновой, Ира вначале даже немного ревновала, но потом смирилась. Наверное, все-таки их больше объединяла Лиза. А сегодня Наташа прямо с порога предложила:
– Говори, что делать надо. Я специально пораньше пришла, чтобы помочь. Когда еще через некоторое время пришла Софья Воронова и тут же, не раздеваясь, попросила:
– Ирочка, давай мне фронт работы, — то Боброва не выдержала и рассмеялась:
– Уже все готово, помощники. Как сговорились. Впрочем, много гостей Ира и не ждала. Ее две подруги уехали на свои дачи, друзей мужа она не видела давно. Последней подъехала Мещерская. Воронова удивилась:
– Я думала, ты на даче.
После встречи Нового года отношения между подругами заметно охладели. Инициатором стала Софья- младшая. Заверения Мещерской, что, приглашая Коваленко, она действовала из лучших побуждений, только усугубили положение. И хотя внешне мало что изменилось и обе Софьи перезванивались друг с другом, прежней сердечности в их отношениях уже не было.
Впрочем, Ира сразу же сказала, когда пять человек уселись за стол:
– Дорогие мои друзья! Сегодня у нас не поминки. Сегодня — день рождения моей… нашей Лизы. Если буду плакать… вы уж простите. Ровно год назад мы отмечали ее девятилетие. Из тех, кто сейчас находится здесь, на нем были мы с Витей и Наташа. Это был замечательный день рождения. Другого такого у Лизы… — Ира заплакала.
– Ира, сядь, успокойся. — Виктор обнял жену за плечи.
– Я спокойна. Ничего. Просто… теперь я понимаю, что самое страшное на свете — пережить своего ребенка… Мы с Витей это пережили, а может, и не пережили… Я обещаю, что больше сегодня плакать не буду… Лиза была светлым человечком. Наверное, Бог ее и взял к себе потому, чтобы вся эта грязь, которой так много в нынешней жизни, ее не касалась.
– Поняли, Ирочка, — сказала Наташа, которую поддержали и другие.
– Я еще последнее хочу сказать. Сегодня я… сегодня мы с Виктором никого не звали. Никому не напоминали о том, что у Лизы первого мая день рождения. Вы пришли по зову сердца. Спасибо вам. Всех вас Лиза очень любила. Жаль, нет еще одного человека — вы знаете, о ком я говорю.
– Ира, все, отдохни. Ты правильно все говоришь, а потом реветь начинаешь. Лиза бы огорчилась… Давайте помянем… мою дочку и… — заплакал и он.
– А ну вас, — рассердилась Наташа. — Я беру власть в свои руки… Они выпили. Потихоньку завязался разговор. Уже более спокойный, без слез. Неожиданно в дверь позвонили. Наташа посмотрела на Воронову, та на Котеночкину. Вошел, смущаясь, отец Борис.
– Извините, опоздал. Можно я присоединюсь к столь достойным людям?
– Проходите, батюшка, — захлопотала обрадованная Ира. Виктор побежал в кухню за стулом.
– Ты думала, что он приедет? — тихо спросила у Софьи понявшая все Мещерская.
– В глубине души надеялась, но не то чтобы очень.
– Младшая?
– Что?
– Аркадий Ревазович от тебя отстал?
– Пока нет. Как и обещал, я по уши в его розах.
– Куда их ставишь?
– Даша их в мусоросборник выносит.
– А ты не принимай их.
– Спасибо за совет. Он розы через посыльных передает. Звонок — вам букет — распишитесь.
– Прости меня, — вдруг сказала Мещерская.
– Да что уж там. Ты ведь и правда хотела как лучше. Слушай, ты еще хлюпать будешь!
– Подожди. Ты еще не знаешь всего. Я…
– Знаю, — улыбнулась Воронова. — У тебя замысел коварный был. Бабник Коваленко пудрит мне мозги, я перестаю думать о Кирееве, но тут появляется Ферапонтик.
– Ты меня презираешь?
– Да люблю я тебя, хотя не знаю, за что. Дело ведь не в Кирееве, старшая.
– А в ком?
– Во мне. Я другая стала, понимаешь? И благодаря Бобренку тоже. Мещерская пожала под столом руку Софьи.
– Спасибо. Я отошью этого Аркадия.
– Я сама справлюсь.
– Кстати, мы давно с тобой сердечно не общались. Недавно Ферапонт девушку домой приводил знакомиться. Нам с Ильей понравилась. На тебя чем-то похожа.
– Я рада. Правда, старшая, очень рада. Вот только жаль, пойдут внуки — забудешь ты меня совсем. Мещерская не успела ответить. Воронова, взяв бокал и поднявшись, попросила:
– Если позволите, я хотела бы сказать несколько слов. Все замолчали.
– Я здесь младше всех и не имею, наверное, права говорить прежде Наташи, которая столько лет была для Бобровых надеждой и опорой.
– Перестань, — засмущалась Котеночкина.
– Отец Борис должен бы как священник говорить прежде меня. Да и Софья Мещерская, с легкой руки Лизы ее все стали называть старшей, тоже — она все-таки создала тот фонд, о котором мы так мечтали в прошлом году. Я отошла от участия в этом деле, Наташа, загруженная сверх меры, — тоже, а Софья не сдалась.
Пришла пора смущаться и Мещерской:
– Ничего я особенного и не сделала.
– И все-таки, почему я взяла слово и именно сейчас? Хочу сказать вам то, что еще никому не говорила. Во время моего прощания с Лизой мы… В русском языке есть слово “побрататься”, то есть стать братьями. Мы стали сестрами. И получается, Ирочка и Витя, я стала вашей названой дочерью, хотя понимаю, что по возрасту не намного младше вас. То, что я скажу сейчас, считайте, говорю и по поручению Лизы.
В этот момент от цветка одной из белых роз, стоявших перед портретом Лизы, упал лепесток.
– Странно, свежие вроде розы, — сказала Наталья.
– Не странно, Котик, это знак. Лиза подтверждает мои полномочия. Так вот, Ира и Витя. Витя и Ира. Если вы расстанетесь, если распадется ваша семья, знайте, вы предадите память о своей… о нашей Лизе. Вот. — Софья села и заплакала.
– Одна я сегодня не ревела… Но я поддерживаю каждое слово моей подруги, — сказала Котеночкина.
Ира и Виктор сидели, опустив головы. Боброва теребила пальцем краешек стола.
– Поскольку, как сказали, я была надеждой и опорой, то я скажу тоже, — продолжила Наташа.
– Если о нас, то не надо больше ничего говорить, — глухо произнес Виктор. — Это я во всем виноват. Ира здесь не при чем. Ей нужна была в тот момент моя помощь, а я раскис… Ира посмотрела на Виктора.
– Нет, я тоже… виновата. И ты прости меня. Вновь раздался шорох. Еще один лепесток упал.
– Ну ты смотри! А сказали, свежие, — стала сокрушаться Наташа.
– Тебе же объяснили, — Мещерская кивнула в сторону Софьи, — это знак.
– Это красиво, конечно, но в эти знаки верят только два ненормальных человека — Софья Николаевна и сама знаешь кто. Не будь, старшая, третьей. Не советую.
– Не кипятись, Наташенька, — попросила Котеночкину Ира.
– Да нет, я просто знаю, что это совпадение. Игра. Спросите православного священника, он вам скажет. Скажите им, батюшка.
И таким забавным получился у Наташи переход от главной тирады к “скажите им, батюшка”, что все рассмеялись.
– А я в это верю, — тихо сказал священник. — У меня не большой стаж работы, если можно, конечно, назвать работой то, чем я занимаюсь, но, поверьте, мог бы рассказать вам много удивительного. Один случай запомнился. Я ходил и продолжаю ходить в очень достойную семью.
Муж и жена — верующие люди. Их сын был летчиком-испытателем, служил где-то под Мурманском. Однажды я зашел к ним в гости. Стали пить чай. А на стене висел портрет их сына. На нем — молодой, красивый парень. Портрет большой, под стеклом в рамке.
Чуть левее часы висели. Старинные, с боем. Зазвенели часы, я посмотрел — три часа дня. И вдруг фотография падает — стекло вдребезги, рамка ломается… А потом оказалось, что в этот же день, в это же мгновение их сын погиб. Самолет разбился… Такая история. Но я хочу сейчас присоединиться к тому, что здесь сказали.
– И отец Борис обратился к Бобровым: — Вы люди венчанные, перед Богом обет давали. “Не Богу ли повинется душа моя? От Того бо спасение мое”.
– “Ибо Той Бог мой и Спас мой, Заступник мой, не подвижуся наипаче”, — продолжил другой человек.
Все обернулись на голос. В дверях стоял никем доселе не замеченный Киреев. Священник впервые видел этого мужчину, но отец Борис понял — его здесь ждали. Понял по той реакции, которую вызвало появление незнакомца. Ира быстро встала и бросилась к Михаилу. Они обнялись.
– Миша! Пришел! Вот видишь, похоронили мы звездочку нашу. Ира плакала, а Киреев молча гладил ее по голове. Потом подал руку Виктору. Всем остальным низко поклонился.
Мещерская с любопытством смотрела на вошедшего, тоже поняв, кто пришел. Наталья во все глаза смотрела на Михаила. Вроде он, а вроде не он. И дело не в тесемке из бересты на лбу, которой раньше не было. Изменилось все — осанка, жесты, взгляд.
И говорить он стал по-другому: не быстро, не медленно, как-то веско, с паузами между фразами. И тут только Наташа вспомнила про Софью. Воронова сначала побледнела, но в целом держалась уверенно. На поклон Киреева ответила кивком головы, что-то спросила у Мещерской.
Ира представила Михаилу отца Бориса и Софью Мещерскую. Два легких поклона. Стул Кирееву поставили на углу стола, между Ирой и Наташей. Когда Виктор налил Михаилу в рюмку водки, Киреев вдруг спросил:
– Можно, я чуть позже? Мне хочется пока быть трезвым. Абсолютно.
– С одной рюмки разве опьянеешь? — спросил его Виктор.
– Я немного волнуюсь, а когда волнуюсь — мне лучше не пить. Вот получится то, что задумал, — тогда напьюсь вдребезги, — улыбнулся Киреев. Потом попросил Боброва: — Виктор, можно мне обратиться к народу?
– Так не я здесь главный, — сказал Виктор, выразительно посмотрев на Наталью.
– Понятно. — Киреев был серьезен, но глаза его улыбались. — Стоило мне уйти ненадолго, и все — никакого порядка. Объяснитесь, Наталья Михайловна. Котеночкина растерялась, она не понимала, шутит Киреев или говорит серьезно.
– В чем? Ты бы видел, какие здесь слезы лились, вот я и взяла власть. Но я ее отдаю. Пожалуйста.
– Здравствуй, Наташа, — вдруг тихо сказал Киреев. — Я рад тебя видеть.
– И я.
– Я очень скучал по тебе.
– И я.
– Не думал, что мы еще свидимся.
– И я.
– Только одно огорчает: пока меня не было, твой словарный запас сократился до двух слов, да и то самых коротких.
Все засмеялись.
– Ну вот, пришел и сразу осмеял. Спасибо, Михаил Прокофьевич.
– Не обижайся, солнышко. Смеяться над собой — признак душевного здоровья.
– Так что же ты надо мной смеешься, а не над собой?
– Над собой я смеюсь без устали, тем паче представив то, что я сейчас буду говорить.
– А ты хочешь говорить? — спросил Виктор.
– Привет, а для чего я тебе власть возвращал?
– Для чего?
– Чтобы ты дал мне слово, и я мог обратиться к широким трудящимся массам. Витя, не тормози. Мещерской с каждой минутой все больше нравился этот человек. Его ирония была какой-то доброй, даже грустной. Но, наблюдая за тем, с какой радостью общались с Киреевым Бобровы и Наталья, Мещерская не могла понять, почему Михаил ни слова не сказал Вороновой и даже не посмотрел в ее сторону.
Наконец, Киреев получил от Виктора слово.
– Родные мои, за то время, что мы не виделись, не было дня, когда бы я не вспомнил тех, с кем простился почти год назад. И вот я вернулся. Ненадолго — завтра уезжаю. Но мне есть что вам сказать, а потому, увы, я вынужден быть многословным… Я уходил, прощаясь с жизнью.
Оказалось, что я только-только начинал учиться тому, как надо жить. И меня оставили здесь, с вами. Один мудрый человек, встреченный мною на пути, я ему верю теперь больше, чем себе, сказал, что меня вымолила одна маленькая девочка, которая предстала пред Господом. Я сразу же понял, о ком идет речь…
…Я знал, что именно сегодня я увижу всех вас, очень близких мне людей… Во время странствий мне удалось понять простую — теперь я это понимаю — в сущности вещь. Любить — значит быть ответственным за тех, кого любишь… Не думайте, что перескакиваю с мысли на мысль, просто я хочу сказать о самом главном.
А главное для меня — и Лиза, и вы, и Россия. Не говорю сейчас о Боге, но я нахожусь среди тех людей, которые понимают друг друга с полуслова, они, знаю это, поймут и меня… Я очень счастливый человек. Одна девушка благословила меня в дорогу, дав мне на хранение икону.
– Я рада, что ты сегодня с нами, Кира… Он ничего не ответил Соне. Только тихо улыбнулся. Одними глазами.
– И вот еще о чем я хочу вам сказать. Нас за этим столом — семь человек. Не ошибусь, если скажу, что все мы — русские. Я мог бы долго вам говорить, как прекрасна наша страна, но не хочу сейчас доказывать это. Детям не надо доказывать, что их мать — лучшая на свете. Другой вопрос, довольна ли мать своими сыновьями.
– Ты говоришь о матери вообще или о России? — спросил Бобров.
– Не сбивай меня, брат Виктор, я и сам собьюсь. Ты же все понял.
– Прости.
– Нет, это я должен просить у вас прощения, если вам покажется, что я читаю вам лекцию.
– Мы так не считаем, Кира, — сказала Наталья.
– Спасибо. Странную особенность я мог наблюдать в пути. В России живет много народов, я уважаю каждый из них. Меня принимали к себе на постой татары, армяне, белорусы. Два украинца отдали за меня… Нет, об этом я пока не могу говорить… Но что я заметил?
Если встречаются два армянина, или еврея, или татарина, или осетина — они могут не любить друг друга, но они всегда помнят, что это — не просто человек, а его соплеменник — армянин, еврей, татарин, осетин. Почему-то у нас, русских, этого нет. Куда-то ушло чувство родства.
– Может, не осталось нас, русских? И не русские мы уже? — задумчиво спросил, скорее, самого себя Виктор.
– Тогда кто мы? Граждане мира? Вселенной? Почему нас не осталось? Я — русский. Понимаешь, Витя? И ты — тоже… Есть такое слово — род. От него — Родина, родители, родиться… Мы в России живем словно соседи, которых волею судьбы свело жить в один большой дом.
Но вот парадокс: я буду двадцать лет жить, тридцать — и не узнаю, как зовут соседа на другом этаже. У вас здесь, в Москве, спорят, как обустроить Россию. Не надо ее обустраивать. До нас мудрые люди, жившие тысячу, пятьсот, двести лет назад, ее обустроили.
– Надо все восстановить? А как? — перебила Михаила Мещерская. — Каждый из нас — хороший человек. У каждого — свое дело, которое он делает честно. Вот мой муж рисует картины. О России. Очень хорошие, поверьте, картины — Софья не даст мне соврать. Но есть вопросы, которые решаются за нас там, наверху. Что мы можем сделать?
– Я же не зря говорю о роде. Мы ждем хороших законов, мудрых правителей. Но проблема — в нас самих. Вот два чудесных человека, — Киреев показал на Бобровых. — Взяли и решили разбежаться. Стать сначала соседями, потом — чужими людьми. Но вы, собравшись здесь все вместе, нашли слова и вразумили их. А они вас послушали, ибо любят вас, видя в вас не соседей, а близких людей — родичей.
– Откуда ты все знаешь? — удивилась Наташа.
– По вашим глазам, — уклончиво ответил Михаил. — Но не сведи вас сегодня вместе Лиза — и все, свершилось бы непоправимое. А ведь еще год назад я любовался этими людьми, их отношением друг к другу. Всего один год прошел…
Бобровы сидели, как ученики, которых ругает учитель. Но — и это заметили все — Виктор взял руку Иры в свою, а она не отняла ее. Киреев продолжил:
– Недавно мне приснился сон. Будто я возвратился на год назад, в тот день, когда узнал, что у меня рак. Но во сне у меня болезни не оказалось. Все, о чем я мечтал тогда, — сбылось. Я проснулся — и чуть не заплакал от радости, что это только сон.
Какое счастье, думал я, проснувшись, что то, о чем я мечтал, — не сбылось. Это — мой опыт. Но я хочу, чтобы он стал и вашим. А опыт Виктора — моим, ибо он испытал то, что не испытывал я… Вот я подошел к самой сути. Вы меня можете спросить:
если бы Бобровы были, скажем, не Бобровыми, а Бобрикянами, изменилось ли бы мое отношение к ним, к Лизе? Наверное, нет. Но это была бы уже и не Лиза, не Ира, не Виктор. И не я. И если Бог захотел, чтобы я родился русским, чтобы я встретил вас всех и полюбил, — значит, у Него был для этого свой умысел?
В Старгороде я не могу сказать своим соседям: живите вот так или так. Они спросят меня: почему ты должен нас учить жить? Но я не учить их хочу! Мне больно, когда они, трудолюбивые, добрые, вдруг… Одно слово — соседи. Эх, трудно мне передать все то, что чувствую… — Он замолчал.
– Мы понимаем тебя, — сказала Ира. — Правда, понимаем. Ты хочешь, чтобы мы все поехали в Старгород?
– И жили так, чтобы твои соседи увидели, как надо жить? — подхватила Наташа. Киреев кивнул.
– Но это же не реально, Миша, — мягко, стараясь не обидеть Киреева, сказала Ира.
– Почему? — Киреев пристально посмотрел на Боброву.
– Бросить Москву и уехать?
– Да, бросить и уехать.
– Но что мы будем там делать?
– Наташа уже сказала. Я добавлю: будем восстанавливать Россию. Мы все прошли через страдания, они сделали нас чуточку мудрее. И тем, что мы приобрели, — мы обязаны поделиться с другими. А еще мы будем трудиться. Люди сейчас словам не верят.
– Начнем с меня. У меня здесь работа, любимая работа, — сказала Наташа.
– Ты уедешь, твой хоспис развалится?
– Нет, конечно, но…
– А у нас в районе сотни онкобольных, среди них много детей. Что такое хоспис и с чем его “едят”, никто не знает. Есть у меня друг, главврач больницы, Владимир Петрович, бьется в одиночку как может, но что он может один? А у тебя такие знания, такой опыт.
– Как это ждет? — опешила Котеночкина.
– А так. Кстати, он вдовец, на пять лет старше тебя. И такой же зануда, как и ты. Славная будет парочка.
– Кира, ты меня поражаешь, — засмущалась Наташа. — Ты что говоришь такое?
– Даю шанс, Наташенька. Точнее, я же вестник, это через меня тебе дают шанс.
– А мы что там будем делать? — одновременно спросили Бобровы.
– Подожди, Ира, я скажу, — сказал Виктор. — Мы за квартиру не держимся. Здесь могилка Лизы, работа, друзья, столько лет прожито.
– Ты работаешь? — неожиданно резко спросил его Киреев.
– Нет, но я…
– О могилке не беспокойся. Захотите, мы Лизин гробик перевезем. Но вообще-то до Москвы от нас чуть больше двух часов езды… Друзья? Опять прошу прощения за резкость: если друзья те, кто пил с тобой, так не волнуйся — пить перестанешь, ты им будешь не нужен.
Теперь о работе. Раньше в Старгороде было восемь церквей, сейчас ни одной. То же в Новоюрьевске. Есть маленькая церквушка в окрестной деревеньке — и все. Там, где я живу, раньше храм стоял, в котором икона Божьей матери находилась. Та самая, которую мне Соня передала.
– А на какие деньги мы будем строить? — удивился Виктор.
– Господу будет угодно — все найдется. Главное, было бы кому молиться — и Господь не оставит нас. Найдутся деньги для храма.
– Ты должен понимать, это все не так просто. Землеотвод, деньги, организация работ, — не сдавался Бобров.
– Вот мы и будем вам помощниками, а вы с Ирой — нашими командирами. Бобры, говорят, славные строители. А развернуться, Виктор, там есть где. Гора высокая — на ней раньше древний славянский город стоял. С нее далеко все видно. Красота!
– А большой храм будем строить? — спросил Виктор.
– Ты посмотри, уже загорелся! — встрепенулась Ира.
– Сейчас и ты загоришься, солнышко, — улыбнулся Киреев. — Большой ли будет храм или маленький — там видно будет. Если получится так, как я задумал, то храм мы посвятим Софьиной иконе — Одигитрии.
– Почему моей? — спросила, вздрогнув, Софья.
– Хорошо, нашей. И будет два придела. Один — посвященный Николаю Угоднику — в древности в Старгороде стоял Никольский храм, а второй, — Киреев посмотрел на Иру, — чудотворице Елисавете. Пока построим, у нас свой иконописец появится.
– Кто? — тоном заинтересованного человека спросил Виктор.
– Это Юля Селиванова. Впрочем, ее из присутствующих только Софья знает.
– И я тоже, — сказала Мещерская.
– И я, — подхватила Котеночкина. И сама же первая засмеялась. — Да ну вас.
– Хотя, — опять заговорил Киреев, — скоро, надеюсь, она станет Новиковой. Для тех, кто не знает, Федор Новиков — очень славный парень. Из Задонска. Он Юлю, собственно, и спас. У него, кстати, есть свой грузовик.
– Это хорошо, — сказал Бобров. — Нам машина нужна будет.
– Не спорю. Но, если честно, я рассчитывал на Федора как на фермера.
– А когда построим церковь Елисаветы, — спросила Ира, — нам же священник будет нужен? И все посмотрели на отца Бориса. Тот смутился:
– Во-первых, как я понимаю, это будет не церковь Елисаветы, в честь чудотворицы у нас будет придел.
– Я понимаю, — поправилась Ира. — В честь иконы будет храм.
– А во-вторых, я согласен!
– Вот это слова не мальчика, а мужа, — одобрил отца Бориса Киреев.
– Нет, правда, нас в храме пять священников. Мы с матушкой давно хотели куда-нибудь в глубинку уехать. Богу везде служить можно. Конечно, надо будет с владыкой договориться. Но, думаю, это реально.
– Вас я не зову, Софья, — обратился Михаил к Мещерской.
– Я уже поняла.
– Нет, мы не бросаем вас. Вы будете нашим чрезвычайным и полномочным представителем в Москве. Посол Старгорода в столице. А летом пусть ваш муж приезжает на этюды, а когда построим храм — ждем и сына: Юле его помощь пригодится.
– А что делать со мной, товарищ генерал? Или режиссер? — В голосе Вороновой звучала обида. — До меня есть кому-нибудь дело?
Все посмотрели на Киреева.
– Не то и не другое. Просто — Кира. Не обижайся, Соня. Во-первых, эта икона все-таки твоя, во- вторых, только для нас с тобой Старгород — родной город, тебе сам Бог велел туда возвращаться.
– Вот как? А в‑третьих?
– А в‑третьих, ты не обидишься, если я тебя попрошу на пять минут перейти в другую комнату?
– Это — шутка?
– Нет. Чтобы не было скучно, возьми с собой тезку.
– Может, мне все это снится? — подала голос Ира. — Михаил, ты ворвался, все запутал. Народ куда- то ехать собрался.
– Народ состоит из отдельно взятого человека. Из тебя, меня, Натальи. Я не заставляю, Ира, я даю вам шанс. Нас, кстати, там уже трое. А еще вот-вот подъедет из Сосновки девочка одна. Марфа. Журналистка. Я втравил ее в одну историю… Марфу теперь вместе с матерью в районе подвергли обструкции.
– Что за история? — поинтересовался Виктор.
– Марфа статью опубликовала в областной газете про стариков брошеных. Мой друг… бывший друг с подачи районного начальства девочку выгнал… Короче, я ее с матерью в Старгород позвал. Кстати, Наташа, мать Марфы — классный инфекционист. Так что мы живем!
– Только учителей не хватает, — сказала Котеночкина.
– Есть учителя. Моя сестра с мужем. Да и Ира, когда построим храм, может вернуться к родной профессии. Молодец, Наташа, ты мыслишь стратегически: школа, больница, храм — это самое главное, — похвалил Кира Котеночкину.
– Ира, — подала голос Софья, — этот друг вас опять заговорил. Ты что-то пыталась в мою защиту сказать? Или мне показалось?
– А ты напрасно еще здесь сидишь, — Киреев уже полностью владел обстановкой.
– Я что, вовсе бесправная? Виктор, ты же хозяин!
– Виктор, скажи Софье Николаевне, что ее права будут соблюдены. Я обещаю.
– Сонечка, Киреев обещает.
Обе Софьи вышли в другую комнату.
– Друзья мои, — обратился к тем, кто остался, Михаил. — Поскольку я редко выбираюсь в Москву, то решил сделать сразу несколько дел.
– Например? — задала вопрос Котеночкина.
– Например, жениться.
– На ком? — изумилась Ира. — Вообще-то, глупый вопрос.
– Вот с этого тебе и надо было начинать, — Наталья даже подпрыгнула от радости.
– Котик, ты помнишь, что Мюллер сказал Штирлицу?
– Нет, — честно призналась Наталья.
– Он сказал: мне лучше знать, с чего начинать.
– Поняла. От нас что требуется?
– Очень мне хочется, чтобы все по традициям народным происходило. Как некогда в России. Кто- нибудь знает, как происходило в старину сватовство? Виктор стал чесать затылок.
– Я помню немного…
– Откуда? — удивилась Ира.
– Из кино, кажется. Что-то про князя… Ага, вспомнил, у вас князь, нету у нас князя, а кто же у вас?
– Приехали, — подвела итог Котеночкина. — А у вас в квартире газ.
– Ты прав, Миша, — вдруг сказала Ира. — Какие мы, к чертям собачьим, русские. Своего друга сосватать не можем.
– А почему, думаешь, я не сосватаю? — возразил ей Виктор.
– Ты же обряда не знаешь.
– А инстинкт на что?
– Какой инстинкт?
– В генах который. Национальный. Значит так. Пойдемте все, кроме батюшки. Ты, Миша, тоже сиди здесь. Позовем.
– Давайте я сначала благословлю вас, — отозвался священник. Все подошли под благословение.
– Интересный ты какой, а что нам говорить? — Ира продолжала переругиваться с мужем. — Или бесплатными приложениями возле тебя стоять?
– Если тебе Михаил друг, найдешь, что сказать. Пошли. Обе Софьи сидели на маленьком диванчике. Когда вошли сваты, они переглянулись.
– Что случилось, ребята? — спросила Софья.
– Соня, мы вообще-то не с тобой должны разговаривать, — сказала Ира, толкая мужа в бок. — А с матерью твоей.
– Ты что, Ира? Ну, у Киреева крыша поехала, ты-то что с ума сходишь? У меня мать умерла. Очень давно.
– Слушай, Софья, да не придуряйся ты тоже, — не выдержала Наталья. — Сваты мы, понимаешь, сваты! А сватаются к родителям. У тебя их нет. Вот Софья-старшая за мать будет. Будешь за мать, Софья?
– Буду, — с готовностью согласилась Мещерская.
– Вот. Ну, говори, Виктор, — стала толкать Боброва уже и Наталья.
– Говорю. У вас лебедушка, у нас князь. Короче, вижу, мать, согласна ты. Выходи из комнаты, пусть они сами промеж себя поговорят.
Но Мещерская, осадив Виктора, стала, нахваливая “дочь”, требовать доказательств, что князь “не ударит лицом в грязь”. В шутливых препирательствах прошло еще несколько минут, которые показались Кирееву вечностью.
* * *
Михаил тихо вошел в комнату. Встал у двери. Софья сидела на диванчике, опустив голову.
– Глупо все получилось? — спросил он.
– Если честно, то есть немного.
– Прости. Но вообще-то, молодцы ребята, старались очень…
– И Софья-старшая тоже молодчина, — подхватила Воронова. А потом вдруг неожиданно спросила: — Кира, а ты не поторопился всех их в Старгород звать? Если что не получится, вряд ли ты своим “прости” отделаешься.
– Они давно были готовы ехать в Старгород, Соня. Нужен был кто-то, кто бы сказал: поехали, ребята, на сборы вам — десять минут. Это как на перекрестке. Можешь поехать налево, направо, а можешь повернуть назад. У них есть еще время подумать и отказаться.
– Целых десять минут. А у меня?
– Ты про поездку или женитьбу?
– Про женитьбу я еще ничего от тебя не слышала.
– Разве? Прости.
– Зачем ты косишь под интеллигента, Кира?
– Действительно, зачем? Больше не косю, то есть кошу. Надо же, не скажешь, как надо. Короче, с сей минуты я торжественно отказываюсь называться интеллигентом.
– Между прочим, Кира, мне за последние четыре месяца уже пять предложений руки и сердца поступило.
– Шесть.
– Что — шесть?
– Шесть предложений. Я тоже предлагаю. Руку и сердце. Наверное, будь я на твоем месте, то послал бы меня, то есть себя, куда подальше, но я сейчас на своем месте и прошу тебя: окажи мне честь, стань моей женой.
– Сколько мне дается времени на раздумье?
– А сколько давали те пятеро?
– Я им сразу отказала.
– Вот видишь, у тебя есть опыт.
– Я согласна взять твое сердце и твою руку. Кира, что ты стоишь?
– А что я должен делать?
– Наверное, поцеловать меня.
– Слушай, может, я поспешил? Я даже не знаю, умеешь ли ты целоваться?
– Скажи, а обратно согласие можно взять?
– Не имеешь права. На тебя весь русский народ обидится.
– При чем здесь русский народ?
– А при том. Ты же на его традиции начихать хочешь.
– Ты вообще-то можешь быть серьезным?
– Поживем — увидим. Вообще-то, сейчас я серьезен, как Джордано Бруно перед повешением.
– Кажется, его сожгли…
– Разве? Тем более…
– Кира, у меня к тебе еще один вопрос. Ты каждому предложил работу в Старгороде. А я что буду там делать? Говорить всем, что я — хозяйка иконы? И что мой отец здесь родился?
– Но ведь и ты там родилась. Родная земля что-нибудь тебе обязательно подскажет.
– Например?
– Например, слабо нам с тобой сделать на горе, рядом с церковью, музей русской культуры, в котором будет все — от гончарной посуды до картин Ильи Мещерского, других твоих… наших друзей? Представляешь, на горе — музей, а через дорогу — храм.
– Поняла. Не слабо. Четыре года.
– Что — четыре года?
– Через четыре года там будет музей и сад. Представляешь, огромный сад, в котором будут расти яблони, вишни, груши.
– Заросли сирени, черемухи, малины… А ведь неплохо! Есть ради чего жить… Ты теперь довольна?
– Вполне. А то Наталью весь район ждет…
– А тебя я…
Вдруг они оба замолчали.
– Ты не знаешь, почему мы так много болтаем? — спросила наконец Софья.
– Знаю. От смущения. Это бывает.
И он провел ладонью по ее волосам. Софья закрыла глаза. Жилка на тонкой шее пульсировала сильнее обычного. Киреев поцеловал Соню — сначала в шею, потом в подбородок. И только после этого — в губы. Поцелуй был долгим-долгим. Глаза они открыли одновременно.
– Я буду хорошей женой, Кира, вот увидишь. Михаил сначала хотел ответить: “А кто бы сомневался”, но, увидев, какая нежность была разлита в ее глазах, убил иронию в зародыше. И только сказал:
– А я тебе обещаю, что у нас будет много полей, снега, дождя, солнца, травы…
– И ты укроешь меня от дождя и снега своим плащом? — улыбнулась Софья.
– Укрою. И буду владеть тобой одной.
– Ты забыл сказать: с каким же счастьем…
– С каким же счастьем…
– Без этого дурацкого “бы”. Да?
– Без него.
– Поцелуй меня еще раз.
– Нельзя. Нас ждут. Пять человек.
– Шесть. Ты о Лизе забыл. В этот момент дверь платяного шкафа со скрипом отворилась, и с полки упал белый платочек Лизы. Они переглянулись.
– Это знак, Кира?
– Знак.
– А Натка не верит.
– Ничего. У нее еще есть время исправиться.
Глава сороковая
Если и оставалось темное облако на Юлькином жизненном небосклоне в эти августовские дни, то это было невыполненное обещание, данное в больнице Кирееву. Она так и не позвонила Софье. Когда “мой угольщик верный”, как Селиванова за глаза называла Федора, напоминал Юле о просьбе довезти ее до телеграфа, она, ссылаясь на занятость (Новиков при этих словах удивленно поднимал свои белесые брови), говорила: давай лучше завтра.
– Да ты у нас и впрямь настоящей православной становишься! — искренне удивилась матушка Валентина. — Вот уже совета спрашиваешь.
– А что, быть православным, значит, обязательно советоваться надо? — Все-таки Селиванова не была бы собой, не задай она этого вопроса.
Настоятельница внимательно посмотрела на нее.
– Да как тебе сказать? И в этом тоже. Если же ты будешь слушать других еще и со смирением — будет вообще хорошо, — ответила матушка Валентина. Потом добавила мягче: — Зачем, дочка, задаешь такие вопросы, ответы на которые еще не готова услышать? Юля смутилась.
– Извините, пожалуйста. Мне действительно ваш совет нужен. Вы — мудрая женщина…
– Остановись. Кто я — ни мне самой, ни тебе не известно. Вопрос задавай, а льстить мне не надо. Мой совет на сердце не ляжет — пойдешь к отцу Сергию. А что касается мудрости… Она, дочка, состоит не в том, чтобы говорить, а в том, чтобы знать время, когда стоит говорить.
– Вы только не подумайте, что я вам льстю… льщу, но это вы хорошо сказали. У вас в Задонске одни философы, наверное, живут.
Настоятельница вновь не выдержала и засмеялась:
– Это не я сказала, а авва Исайя.
– У меня есть друг, впрочем, вы его знаете — Михаил Прокофьевич Киреев. Вот бы им поговорить втроем.
– Кому им?
– Исайе, Кирееву и врачу вашему, Голубеву. Тот, когда меня увидел раненую, так сразу Канта стал цитировать, а Киреев ему помогал. Им бы авва сказал, что иной раз лучше помолчать. Матушка Валентина смотрела на Юлю и с радостью про себя отмечала, что девочка оттаяла.
И это сочетание своеобразного юмора, по старой привычке еще направленного на то, чтобы “подколоть” собеседника, но в то же время уже незлого — с наивностью, присущей натурам чистым, создавало забавную “смесь”. Разговаривать с этой девушкой было радостно, но, будучи опытной настоятельницей, матушка опять приняла строгий вид.
– Интересная мысль. Но, вообще-то, авва Исайя жил на Синае еще до того, как Русь христианство приняла. А теперь давай, выкладывай, с чем пришла… Уже через два часа Юля ждала, когда ее соединят с Москвой.
– Третья кабина, Москва на связи, — громко объявила телефонистка по селектору. В эту минуту раздался телефонный звонок и в квартире Софьи Вороновой. Вообще-то, Софья забежала домой на минутку — взять кое-какие документы для Иванова. Москва в эти дни словно обезумела.
Ранее незнакомое слово “дефолт” повторялось всеми с утра до ночи. Софья могла себе позволить относиться к панике, охватившей людей, спокойно. Давний друг ее дяди, банкир с редкой для этой профессии фамилией Иванов, заранее предупредил ее о готовящемся обвале.
И в знак уважения к памяти Владимира Николаевича взял на себя все необходимые хлопоты, чтобы деньги, вложенные Вороновой в его банк, не пропали. К тому же Софья хорошо помнила слова дяди о том, что золото, земля и предметы искусства никогда не подлежат инфляции. Земли у нее не было, а все остальное она имела.
А вот для той же Аллы наступили черные дни. Этим летом она расширяла свой бизнес и взяла приличную сумму в кредит. Разумеется, в долларах. Теперь Петрова ежедневно звонила и плакалась Софье, сетуя на несправедливость судьбы. Воронова сочувствовала подруге, но, если честно, ее гораздо больше занимала выставка работ Лизы, открывшаяся в “Белой розе” двадцать девятого августа.
Когда-то один старый художник рассказывал ей о своем несчастье: его единственная выставка в Москве совпала с проведением в городе Олимпийских игр, а потому осталась незамеченной. Осталась незамеченной и выставка Лизы Бобровой.
Так вначале думала Софья. Сославшись на непредвиденные обстоятельства, не пришли знакомые журналисты. Плакаты, с которых на людей смотрела красивая маленькая девочка, не привлекли внимание москвичей: их в эти дни занимали совсем другие проблемы.
“Кто услышит коноплянку?” — так решила назвать Софья выставку. “Никто не услышит”, — переживала она, видя, как за несколько минут до открытия выставки оставался пустым зал, где висели работы Лизоньки. Но и впрямь, что Бог ни делает- все к лучшему.
Собрались те, кто знал и любил девочку. Пришли несколько робеющие Ира и Виктор, Софья Мещерская привела всю свою семью. Разумеется, первой помощницей Вороновой была Наталья Михайловна. С ней пришли сотрудники хосписа, в котором Котеночкина работала.
К радости Иры, подошли и несколько девочек, подружек Лизы. Странное дело, будто не сговариваясь, все — от старика Мещерского до семилетней девочки Вероники — принесли с собой по две белых розы. Они клали их к большому портрету Лизы.
Речей, разрезания ленточек не было. Забежавшая было на “огонек” юная журналистка, узнав, что фуршета не будет, быстренько удалилась. Из магнитофона звучали трели птиц, записанные на пленку. А в кабинете Софьи стояли стаканы с ананасовым соком — любимым соком Бобренка.
А потом вдруг стали приходить посетители. Входили тихо, читали написанную Вороновой аннотацию к выставке, смотрели на картины. Софья заметила, что, обойдя выставку, они опять подходили к портрету Лизы и долго всматривались в ее лицо… А на следующий день ко входу в галерею подъехал автобус.
Привезли детей из какого-то подмосковного санатория. Видимо, элитного. Дети были нарядные, шумные, веселые. Но потом и они стали вести так же, как вчера вели себя взрослые. Стихал смех, дети вполголоса спрашивали друг друга, какая “птица” им понравилась больше, а потом подходили к портрету девочки, которая была их ровесницей.
Минуло еще несколько дней. В огромной вазе, стоявшей на полу, все больше появлялось белых роз. Кто-то принес свечи и несколько иконок. Женя предположила, что это дети из воскресной церковной школы, приходившие вместе со своими учителями.
А в книге отзывов появлялось все больше и больше записей. В конце каждого дня Софья прочитывала их. Иногда одна, иногда вместе с Ирой и Натальей, которые почти целыми днями находились в галерее. Читала и поражалась, какие теплые и задушевные слова находили люди… Некоторые даже писали стихи. Одна девочка, подписавшаяся “Маша из Химок”, написала:
Коноплянку тот услышит,
К людям кто любовью дышит.
Она петь для тех согласна,
Кто живет легко и ясно.
Единственное, что огорчало Софью, — так это отсутствие Киреева. Она даже почувствовала что-то вроде легкой обиды на него. Ей казалось, уж Михаилу никак нельзя было не прийти в этот зал, где на самом видном месте висел киреевский двойник — коростель.
– Задонск на линии, — услышала Софья вместо ожидаемого ею всхлипа Аллы. — Говорите.
– Какой Задонск? — удивилась Воронова.
Но на том конце провода уже молчали. Затем — щелчок, и откуда-то издалека, словно из-под земли, раздался голос:
– Здравствуйте, Софья Николаевна.
– Здравствуйте.
– Вы не узнали меня?
– Извините, не узна… Юля? — От неожиданности Воронова растерялась, что с ней происходило крайне редко. По определению, как выражалась Мещерская.
– Ты где? — только и могла спросить Софья.
– В монастыре, — не менее глубокомысленно изрекла Юля. Будучи более готовой к разговору, она решила взять инициативу в свои руки: — Плохо слышно. Вы удивлены, я понимаю… Мне хочется у вас попросить прощения… за все…
– Что с Киреевым? — перебила ее Воронова, понявшая слова Юли по-своему.
– Он привет вам передает. Жив он, жив. И даже успел меня спасти. Он сейчас… Голос Селивановой пропал совсем. Но то, что Киреев жив, это Софья расслышала.
– Говори громче!
– Не могу, я и так на весь телеграф ору. Софья Николаевна, у меня к вам есть предложение. До Задонска пять часов езды. Приезжайте!
– Когда?
– Если сейчас выедете, будете у нас к вечерней трапезе. Матушка Валентина благословила, чтобы вы приехали.
– Матушка… благословила… Это что, розыгрыш? Какая матушка, какой монастырь? Ты меня вообще за абсолютную идиотку принимаешь?
– О, Господи! Почему, когда врешь, тебе верят, а когда правду… Одним словом, мне есть что вам рассказать. О том, что произошло, о Михаиле Прокофьевиче. Приезжайте. Прокричав адрес монастыря и сказав: “Жду вас”, Юля повесила трубку. В конце концов, она выполнила все, что обещала — себе и Кирееву.
– Куда мне ехать? — спрашивала сама себя Воронова, продолжая держать в руке телефонную трубку. Но она этого не замечала, как не замечала и того, что разговаривала вслух сама с собой. — Я что, ненормальная? Они, наверное, Киреева не смогли найти и теперь хотят, чтобы я… Но зачем для этого надо ехать в Задонск? Или они перехватят меня на дороге… Господи, какая каша в голове! Надо позвонить Мещерской и посоветоваться…
Поскольку мысли в голове Софьи роились подобно встревоженному пчелиному рою, она не договаривала до конца фразы. Наконец ей удалось прийти в себя. Только тут Софья заметила, что лихорадочно листает Атлас автомобильных дорог… Хорошо, что Мещерская оказалась дома.
– Славка-черноголовка, привет! Ты можешь спросить у своих мужиков, по какой дороге в Задонск надо ехать?
– Что случилось, насмешливая моя? Кстати, как выставка проходит?
– После, после, Сонечка. Приеду, все расскажу. Если приеду.
– Да ты что?! Жди меня, я сейчас к тебе бегу — все расскажешь, тогда и решим, куда тебе…
– Мещерская! Не буди во мне зверя! Я уезжаю сейчас, немедленно. — Но, почувствовав, что на том конце провода обиженно задышали, Воронова сказала так мягко, как только могла в этот момент: — Сонечка, милая моя! Я тебе все расскажу, я еще надоем тебе, вот увидишь, но сейчас я должна ехать. Поверь мне.
– Верно, сумасшедшая. Про Задонск я тебе и сама скажу. В Воронеже была когда-нибудь?
– Нет.
– Короче, по Каширскому шоссе шпарь до Ельца, а там и Задонск. Главное, не сворачивай с трассы никуда. Ферштейн?
– Натюрлих. Передавай своим ребятишкам привет. Я приеду — позвоню.
– Когда тебя ждать?.. Трубку положила. И правда — сумасшедшая. Вот что любовь с людьми делает.
– С какими людьми, солнце мое? — спросил Мещерскую муж.
– В данном случае с твоей любимой Софьей Николаевной.
– А ты не ошибаешься? — скептически хмыкнул Илья Ильич.
– Если у Софьи выставка Лизы проходит, а она все бросает и в Задонск мчится, что это означает, по- твоему?
– Что?
– Только одно: похоже, этот таинственный Киреев нашелся. Ну и хорошо, а то совсем девчонка издергалась.
– Похоже, солнце мое, ты не рада этому.
– Почему?
Мещерский показал в сторону соседней комнаты:
– Думаешь, я не догадывался, как ты хотела нашего Ферапонтика и Софью…
– Оставь! — неожиданно сердито перебила мужа Мещерская. — Самое печальное, что эта любовь для Софьи — большое горе. Говорю тебе не как мать твоего сына, а как ее подруга.
– Почему? — Пришла пора удивляться Илье Ильичу.
– Когда находишь, а потом теряешь — это грустно? — вопросом на вопрос ответила Софья. — Можешь не отвечать.
– А почему ты думаешь, что она должна потерять этого человека?
– Это слишком грустная история, мой месяц ясный, чтобы я могла ею разбередить твое нежное и ранимое сердце. Лучше пойди — завари кофейку.
* * *
От Древлянска до Боброва те же пять часов езды. Ну, пусть семь-восемь, учитывая, что дороги в тех краях — не чета Каширскому шоссе. Сколько дней шагал до воронежского городка полевыми дорожками да лесными тропами Киреев — один Бог знает. Близилась осень.
Ее приближение днем не чувствовалось, даже наоборот, казалось, что до осенней поры еще очень далеко. Местные жители говорили, что последний раз такая жара в этих местах стояла лет двадцать пять тому назад. Киреев знал, что онкологическим больным такая погода не на пользу, но, к своему удивлению, он чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия.
А вот ночи стали холодными. Если в июне и июле Михаил, ночуя в поле или лесу, мог позволить себе не влезать в спальник, то теперь он все чаще и чаще просыпался по ночам от холода, даже свернувшись калачиком в спальнике. Проснувшись, Киреев смотрел в огромное ночное небо, усыпанное крупными звездами.
Смотрел и не мог насмотреться. Вообще- то, Михаил старался в такие минуты ни о чем не думать. Постепенно сон опять брал свое, глаза смыкались. И так хорошо ему было в такие минуты, что он даже забывал о своей боли, о растертых в кровь ногах.
И почти в бессознательном состоянии Михаил шептал строки стихов, что сами приходили к нему. Странно, но все чаще и чаще это были стихи Никитина. Впрочем, сам Киреев этому и не удивлялся, объясняя все приближением к воронежской земле, чьим уроженцем был поэт. Видимо, вечно живут не только души, но и мысли, тем более те, что когда-то облагались в поэтическую форму.
“Вот уж песнь заводит
Песенник лихой,
Из кружка выходит
Парень молодой.
Шапку вверх кидает,
Ловит — не глядит,
Пляшет — приседает,
Соловьем свистит.
Песне отвечает
Коростель в лугах,
Песня замирает
Далеко в полях…
Звезды над полями.
Глушь да камыши…
Так и льются сами
Звуки из души…”
– шептал Киреев и незаметно засыпал. Через час-другой Михаил просыпался вновь — и все повторялось. Прошло время, когда он чувствовал себя чужаком в мире полей, звезд, ручьев и птиц. В этом мире уже не было прежней таинственной загадочности, но теперь Киреев восхищался им еще больше и больше.
То, что раньше казалось хаосом, — теперь изумляло своей гармонией и мудростью. Взять тех же птиц: казавшиеся Кирееву раньше чуть ли не олицетворением того самого хаоса, они стали для Михаила эталоном организованности и порядка.
Например, оказалось, что благодаря птицам можно легко определять время. Если, просыпаясь, заводила свою песенку горихвостка, Михаил знал, что времени — половина второго ночи. Ровно в два часа вслед за горихвосткой начинали славить новый приход солнца иволга, кукушка, малиновка.
Впрочем, боюсь, я не очень удачно выразился, написав, что Киреев “к своему удивлению, чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия”. Все на свете относительно. Гораздо — это все же перебор. Бывали дни, когда Киреев буквально еле волочил ноги, мечтая даже не об отдыхе, а о тени над головой.
Бешенно лупило сердце, огнем горела гортань, кружилась голова. В такие минуты Михаил негромко произносил молитву, которой научил его старец Илларион. Молитовка была короткой — всего восемь слов. Старец велел произносить ее вслух, начиная с тридцати трех раз в день, с каждым днем все увеличивая это число.
Сразу прошу прощения у читателя: не считаю себя вправе передавать то, что сказано втайне одним человеком другому. Хотя, с другой стороны, эта молитва — не собственность старца и Киреева. Эти восемь слов православный народ громко, шепотом или одним сердцем произносил и сто, и тысячу лет назад.
Однако вернемся к нашему страннику. Киреев заметил, что когда он произносит молитву, будучи, как Михаил говорил, “при силах”, ранним утром, в начале пути или после дневного отдыха, его ум с поразительной быстротой убегал от смысла молитвы.
Губы произносили слова, а думал он о чем- нибудь другом. Или о ком-нибудь. Например, о Софье. Михаил чувствовал, что об этой девушке он думает иначе, чем о Наталье, Юле, Марфе и даже о своей бывшей жене. Признаться себе в том, что Софья теперь для него не просто знакомая, случайно встреченная им в бесконечной суете московской жизни, не только землячка и владелица иконы, которую Киреев должен принести в Старгород, а человек, при воспоминании о котором в душе неспроста рождалось что-то очень нежное, давно забытое, — “особливый человек”, как любила говорить его бабушка, — признаться в этом даже себе самому Михаил пока не мог.
А вот когда сердце вот-вот было готово вырваться из груди, когда приходили мысли о том, что в этом поле, на этой дороге наступит последнее мгновение его земной жизни, слова молитвы вместе с дыханием словно входили сначала в его сознание, затем — в сердце.
…До Боброва оставалось не больше четырех дней пути. Киреев перешел Дон в районе Павловска и шел вдоль реки Осередь по направлению к знаменитому Шипову лесу — зеленому островку в степи, оставшемуся от некогда громадного леса, росшего здесь в былинные времена.
Самой реки Михаил не видел — она была скрыта за домами длинных-предлинных сел, коими так богата воронежская земля. Села в пять, десять и даже пятнадцать километров в тех краях не редкость. Причем иной раз было не ясно, где заканчивается одно село, а начинается другое.
Вот и в тот день Киреев не заметил, когда, пройдя Александровку, он очутился в Воронцовке. Именно там и произошло то, что Михаил после называл “воронцовским чудом” или “осередской сказкой”. Он дошел уже до середины этого старинного села, в котором в конце XIX века на десять тысяч человек населения приходилось три церкви, три школы, богодельня, больница, множество лавок, одна паровая, пятьдесят ветряных мельниц, пять небольших заводиков, три еженедельных базара и четыре ярмарки, — как дорога резко повернула влево.
Кирееву оставалось перейти мост, и он входил бы в ту часть Воронцовки, которая непосредственно вдавалась в Шипов лес. Мостик был небольшой, как, впрочем, и речка, через которую его перекинули. Сколько раз Михаил с надеждой всматривался в речные воды, лелея в глубине души мечту увидеть прекрасную реку своего любимого сна.
А сейчас он спешил под спасительную сень огромных вязов и дубов, которыми так славен Шипов лес. Дома, дома, дома — десятки, сотни домов так утомили глаза Михаила, что он, забыв о реке, не чаял поскорее увидеть зелень вековечного леса. Дойдя до середины моста, Киреев рассеянно посмотрел налево и… замер, пораженный.
Если бы сейчас перед ним приземлилась летающая тарелка и из нее дружной толпой вышли зеленые человечки в шлемах — он удивился бы меньше. Киреев увидел речку. Не широкую — от одного берега до другого шагов пятнадцать, не больше. Огромные и спокойные ивы росли вдоль берегов, образуя что-то вроде зеленой крыши, сквозь которую пробивались солнечные блики.
Блики играли на темной воде — не быстрой и не медленной, по крайней мере, рано упавшие желтые листья ив, похожие на остроконечные лодочки, плыли по речке не медленно и не быстро. Листья не вертелись в водовороте, а плавно покачивали своими острыми носиками.
С моста казалось, что листья не плыли, а неспешно парили в воздухе. Вода чудилась темной, даже черной от густой тени вековых ив, на самом деле она была удивительно прозрачной. Всмотревшись, Киреев без труда разглядел белые камешки в крапинку, усеявшие дно реки.
Вот промелькнула крошечная рыбка, ловко проплыв меж гибких и тонких стеблей редких, но очень крупных кувшинок. К левому, более высокому берегу реки вплотную примыкали сады и огороды. От каждого к воде вели земляные ступеньки, по которым можно было спуститься к маленькому мостику.
Некоторые из мостиков почти утонули в воде… Киреевский сон стал явью. Шипов лес мог подождать — Михаил забыл обо всем на свете. Так и не перейдя мост, он, облюбовав один из деревянных маленьких мостков, положил на него рюкзак, разделся и, даже не остыв, бросился в речные струи…
…Сначала Киреева будто обожгло. Вода ли была холодной или кожу так нагрело солнце, но вначале Михаилу показалось, что у него на какое-то мгновение остановилось сердце. А потом забилось — быстро-быстро. И — радостно. Вдруг задышалось — легко-легко.
Счастливый путник лег на спину, раскинув руки и ноги, и поплыл, отдав себя на волю реке. Солнечные блики играли на его коже, он ловил, а потом опять отпускал “на волю” бурые, желтые и зеленые листья-лодочки. Неожиданно течение вынесло Киреева на очень мелкое место.
Листья понеслись дальше, а Михаил, встав на ноги, пошел обратно. Затем повторил все снова. И вновь — обжигающая ласка речных струй, игра солнечных зайчиков на коже, плывущие листья… Вдруг прямо перед Киреевым вынырнула водяная крыса. Мордочка у зверька, оторопевшего от неожиданной встречи, была презабавнейшая.
Михаил перевернулся на живот и, протянув к крысе руку, весело закричал: “Привет, микротус террестрис! Как жизнь?” Но микротус террестрис, она же крыса водяная, видимо, не совсем правильно поняв плавающего человека, предпочла исчезнуть под огромной корягой.
Киреев потерял счет времени. Он вновь и вновь бросался в прозрачные струи Осереди и сливался с рекой, небом, солнцем, ивами, даже с этим забавным зверьком, сидевшим сейчас в своей норке под корягой. Время от времени Михаил что-то кричал, пел, декламировал.
Удивительно, но пока Киреев купался в Осереди, он не увидел ни одного человека. Где-то далеко, будто в другом измерении, шумели моторы проезжающих машин, лаяли собаки, но до сознания Михаила эти звуки не доходили. Только река, небо, деревья и солнце.
И еще — необыкновенная, какая-то изначальная, древняя, как Шипов лес, а может, еще старше, тишина. Не та тишина, наступающая, когда умолкают звуки и голоса, а другая, для которой совсем не важны ни голоса, ни звуки. Киреев услышал ее и… На мостик выходил из Осереди совсем другой человек.
До наступления осени оставалось три дня.
* * *
– …так я и оказалась здесь. — Это были последние слова почти двухчасового Юлькиного рассказа. В комнате стало тихо-тихо. Юля сидела на кровати, ее гостья — на единственном стуле. Неожиданно Софья поднялась, села рядом с Юлей и обняла ее.
Так они и сидели, обнявшись. В этом порыве Вороновой были и жалость, желание утешить, и благодарность. Селиванова, вспоминая события последних месяцев, не обеляла себя. Она рассказала Софье то, что не узнали ни Киреев, ни матушка Валентина.
Чем могла ответить Юле Софья? Какие могла найти слова, что оказались бы способны утешить, поддержать, выразить признательность за искренность, от которой у Софьи мурашки бежали по коже, особенно тогда, когда Юля рассказывала о том, как ломал ее Гнилой.
Воронова слушала и пыталась представить себя на месте этой девушки. И не могла представить. Но оказалось, что не всегда слова нужны. И когда Софья обняла Юлю, она тем самым сказала Селивановой все. Юля, опустошенная и признательная, затихла на груди у Софьи.
– Я… так боялась, — сказала наконец Юля.
– Чего? — удивилась Софья.
– Простите ли вы меня.
– Слушай, а ведь мы, кажется, ровесницы?
– Поняла, — шмыгнув носом, ответила Селиванова. — Слава Богу.
– Ты, видно, с Киреевым от души наобщалась. Загадками говорить стала. Что — слава Богу? Что мы будем отныне на “ты”?
– Понимаете… понимаешь, слезы у меня полились. Не от страха, обиды или зависти, а хорошие. Впервые за много лет.
– Хорошие?
– Хорошие. Плачешь, а с души твоей будто кто камень снимает. Слушай, — спохватилась Юля, — ты же еще ничего о себе не рассказала. Киреев, кстати, о девочке говорил… Кажется, ее Лизой зовут? Как ее дела?
– Умерла Лиза, — тихо ответила Софья. Девушки вновь замолчали.
– Я тебя завтра заберу, Юля.
– У меня даже ключа от своей квартиры не осталось. Как, впрочем, и паспорта. Киреев говорит, что мне ужасно повезло — жизнь начинаю как бы заново… Кстати, а ты о нем не хочешь спросить? Не интересно?
– Интересно. Только что толку в моем интересе? — грустно улыбнулась Софья. — Лучше скажи, что за парень у тебя в комнате сидел?
– Федор Новиков, — неожиданно смутилась Юля, — водитель грузовика.
– Понятно.
– Знаешь, Соня, я, с одной стороны, по Москве соскучилась, а с другой…
– Что — с другой?
– Федор, матушка Валентина, сестры… Люди здесь хорошие, Соня. Сердечные. Федор мне каждый день молоко носит. Разве обо мне кто так в Москве будет заботиться?
– Может, не поедешь тогда? — Софья пристально посмотрела на девушку.
– Поеду, — Юля о чем-то задумалась, потом очнулась: — Они другие. Думаешь, я не вижу, какими глазами на меня Федор смотрит?
– А как ты на него?
– Ты представляешь меня хозяйкой тридцати соток, коровы, двух поросят и дюжины кур?
– Не очень. Хотя… В жизни ведь все бывает.
– Это точно. Только поеду-ка я завтра в родную златоглавую.
– Опять — массаж, маникюр?
– Все профессии важны, все профессии нужны. Так, кажется? А эта кормит. На хлеб с маслом себе заработаю. — Юля засмеялась. — Я Кирееву рассказала о том, что два года подряд в Строгановку поступала.
– В Строгановку? — удивилась Софья.
– Не похоже? А он мне сказал, что Бог Троицу любит. Обязательно, говорит, в третий раз поступишь. Только я не поняла, куда.
– А ты мне покажешь что-нибудь из своих работ?
– Ой, до этого дожить надо! Сейчас меня волнует, как я домой попаду.
– Попадешь, — улыбнулась Софья. — Впрочем, завтра мы обо всем в дороге поговорим. И о Кирееве ты мне расскажешь, как миленькая. Кстати, а где находится Древлянск? Впрочем, вряд ли он там нас дожидаться будет… Юля, а теперь я бы поспала часиков так десять.
– Десять не обещаю, Софья Николаевна, а восемь гарантирую, если сами не захотите раньше встать.
– Зачем?
– На службу сходить.
– А ты пойдешь?
– Конечно, я ведь последний раз на клиросе петь буду… Представила, что уеду — и даже грустно стало…
– Тогда возьми и меня на службу.
– Хорошо. — Юля посмотрела на часы. — Но тогда отправляйтесь… отправляйся в свою комнату. Если сейчас уснешь, то часика четыре поспишь.
– Гарантируешь?
– Гарантирую. Девушки громко рассмеялись, но, вспомнив, где они находятся, смолкли. Потом Юля еще долго ворочалась с боку на бок, заново переживая утреннюю беседу с матушкой, свой телефонный разговор с Софьей, приезд Вороновой в монастырь.